Обшарпанной деревянной яхте посреди одного из соседних дворов — лет сорок, а может, и больше. Когда-то здесь тусовалась молодежь со всего микрорайона — это место называлось «на фрегате». Таких огромных дворовых сборищ, до глубокой ночи что-то вопиющих под гитару, сегодня почти не встретишь, а тогда, в середине 90‑х, у старого фрегата собиралось каждый вечер до тридцати человек. Присев на его корму посреди бурного моря детской площадки, можно, как на машине времени, перенестись в «доцерковную юность». Очень многие, вспоминая о том периоде, когда они не знали Бога, хотят забыть это время. И более того, считают, что забывать обязательно нужно — ведь там все было неблагочестивым, праздным, пустым. Я тоже прошла через этот период забвения, а сейчас наоборот — пытаюсь вспомнить и, переосмыслив многое, вклеить эти выдранные листы обратно в тетрадь…
Из всей тогдашней компании я лучше всего помню своего ближайшего соседа — невысокого худого парня по кличке Душман. Впрочем, ничего южного и тем более бандитского в нем не было — в обычной жизни он занимался радиоаппаратурой и в целом производил впечатление воспитанного и довольно замкнутого человека. Мы жили с ним в соседних подъездах, почти через стенку, и потому приятельствовали: вместе шли домой после полуночных посиделок, перекидываясь иногда фразами о стране, о Чечне, о будничных событиях знакомых жителей двора. Иногда моя мама, завидев его вечером с балкона, окликала по имени и выпускала ему вниз моих собак, томящихся в ожидании известно где пропадающей хозяйки. Те с шумом мчались за ним, и он приводил их ко мне, не без сожаления глядя, как на весь оставшийся вечер я привязываю их к металлической мачте. Только вот не помню, чтобы я хотя бы раз в жизни сказала ему за это «спасибо», как и за то, что благодаря его молчаливому прикрытию меня в этой непростой компании ни разу не обидели даже неосторожным словом.
А еще я помню Ёлку — просто потому, что ее невозможно забыть. Она появлялась в нашем обществе в сопровождении своей нечесаной сумасшедшей болонки Баси, с которой они составляли удивительно созвучный дуэт. Иногда казалось, что обе они состоят только из истерик и выяснения отношений с окружающими. Их не то чтобы не любили — просто не уважали, хотя Ёлкин спутник жизни Семен, пользовался «на фрегате» авторитетом.
А у меня не было ни авторитета, ни спутника… Мне было четырнадцать, и мне было невыносимо скучно. Это была последняя долгая осень перед событиями, которые в итоге приведут меня в храм. И только там, в храме, да и то лет через пятнадцать, я пойму, что скука и неудовлетворенность человека связаны с тем, что он живет сценариями жизни, а не самой жизнью. Человек, который хочет расставить всех по сцене и сыграть в этих декорациях написанную для самого себя роль, обречен на отсутствие настоящей близости. Он будет искать ее в сильных мелодраматических поворотах, комкать бумагу, начиная новые страницы, ударяться в течения и учения — и всё равно не найдет.
Когда Семен ушел куда-то вечером потому, что его настоятельно позвала за собой «поговорить» малознакомая нам девушка, Ёлку прямо на заснеженной лавочке отпаивали корвалолом. В воздухе пахло мелодрамой, которая возбуждала во мне интерес к жизни. В моей дурной писательской голове созрел неплохой сюжетный поворот. Захотелось устроить Душману испытание: будто бы случайным стечением обстоятельств толкнуть в его объятия Ёлку. Задумываюсь сейчас: какой был в этом смысл? Да практически никакого. Хотелось почувствовать себя демиургом человеческих отношений, скрытым от посторонних глаз режиссером событий. Не тем же ли упиваемся мы, когда решаем за наших детей, куда им поступать и кем быть — «он стал талантливым инженером, потому что я этого очень хотела». Не тем же ли — когда кого-то не прощаем годами, а порой и десятилетиями, понимая, что для человека, любящего нас, эта жизнь без нас никогда не будет прежней.
Демиургом…
Набрав на платок ноябрьского пушистого снега, я смывала с Ёлкиного лица тушь, которую накладывали тогда из расчета два килограмма на ресницу. И приговаривала, попутно и не случайно, что не сошелся, мол, клином свет на этом Семене. Потом с лицом матери Терезы попросила Душмана увести отсюда зареванную девушку и прогуляться с ней по ночному городу. Он резко, с неприятным недоумением взглянул на меня, но все же — пошел. И ни в этот вечер, ни на следующий день не вернулся.
Началась зима, и померзнуть вечером во дворе выходили лишь самые стойкие. С приходом весны я занялась учебой, и шататься по микрорайону стало просто некогда. Выбралась только однажды, когда провожали в армию Семена. Ёлки на проводах не было. Потом я сломала ногу, а потом — меня закружила и унесла другая жизнь, так что окончательно остались в прошлом и прежний круг общения, и времяпровождение.
Как-то раз, спустя больше чем пятнадцать лет, я совершенно случайно узнала от отца, что Душман, то есть Вадим, давно, в ранней молодости, к огромному огорчению родителей вдруг женился «на какой-то сумасшедшей». Стоит ли говорить, что это была Ёлка. Они прожили несколько лет, родился сын, и с треском потом развелись. После развода юноша так сильно пил с горя, что мой отец, будучи врачом и имея медицинские связи, помогал его отцу найти хороших докторов для реабилитации. Вадим выкарабкался, закончил политех и почти круглый год живет на даче.
«Не вздумай его разыскивать», — почему-то добавил отец. И я вдруг без слов поняла, почему.
Потому что каждое наше слово и действие происходит в мире живых людей. И единственный, кто может писать в нем какие-то сценарии, — Тот, Кто любит нас вплоть до распятия и Крестной Жертвы. И еще: самый главный сценарий — нашего спасения — он написал не для Себя, а Собой. И горе нам, если думаем и поступаем иначе.
Иллюстрация из открытых интернет-источников
Газета «Православная вера» № 15 (539)