Размер шрифта
  • А
  • А
  • А
Изображения

Приход отца Никодима

Дата публикации 20.08.2009
Просмотров: 2447
Автор:
Борис Ширяев

Впервые я увидел отца Никодима в казарме Преображенского собора, куда прямо с парохода загоняли еще не рассортированные прибывающие партии. Вернее, не увидел, а услышал его. Увидеть было трудно. Высоко вверху, под опаленными, закопченными сводами древней храмины мутно желтело несколько слабых лампочек, а внизу, в тумане испарений от мокрой одежды и дыхания сбитых в сплошную кучу двух тысяч человек, неясно вырисовывались столбы тянущихся вдоль стен и между поддерживающими свод колоннами трехъярусных нар. Между ними и на них – густая, растекающаяся, как грязевая жижа, копошащаяся, гудящая толпа.

Фото Ю. Ракиной–Как черви в гнилом падле… Вам приходилось видеть?– спросил мой спутник по поиску знакомых среди новоприбывших, в прошлом земский ветеринар.– В таком месиве и брата родного не угадаешь. Все на одно лицо. Вернее, совсем без лиц. Протоплазма какая-то вместо людей…

Протоплазма однотонно гудела, жужжала, как гнездо потревоженных шмелей. Но у одной из ближних к поломанному иконостасу толстых четырехгранных колонн было тише, хотя сгусток безликих человеческих тел там был плотнее. Нам были видны только наползающие одна на другую спины, а из-за них слышался ровный, шуршащий, как камешки в глинистой осыпи, голос:

–Сказку тюремную похабную кто-то рассказывает. Вы такие слыхали?– сказал мой спутник.

–Записал даже пару. Хотел и дальше этот фольклор собирать, но бросил – все на один лад.

Мерный шорох глинистой осыпи вдруг зазвенел серебристыми колокольцами, всплеснулся с ними и заиграл, как весенний ручей.

–И дошел,– ликующе воскликнул кто-то,– дошел всё-таки! В язвах весь… в струпьях, значит. Ноги, конечно, в кровь сбил,– место там каменистое, босому плохо. А всё-таки дошел до дому и стал на коленки… Вот! Завтра утром посмотрите, так увидите. Аккурат сзади меня, на этом столбе весь вырисован. На коленках стоит – это сын, а руки вверх поднял – это отец. Paдуется, значит, и Господа благодарит.

–Есть за что благодарить,– отозвался другой голос,– пропойца, сукин сын, обормот,– загрохал он увесистыми булыжниками.– Такого надо поганой метлой от порога гнать!..

–Вот и нет,– всплеснул в ответ ручеек,– совсем даже по-другому вышло. Отец-то велел самого первого во всем стаде телка зарезать, гостей позвал, чтобы все радовались. Сына, конечно, в баню сводил, прибрал, как полагается, и показывает гостям,– добавил он полушепотом.– Вот он, глядите!– ликующе выкрикнул первый голос.– Вот он у меня какой! Везде побывал; сквозь огонь, воду и медные трубы прошел; какой только грязи не валялся, а из этого смрада восстал и ко мне опять возвратился! К отцу своему! Как из мертвых воскрес. В том и радость великая…

–Это по Писанию, конечно, так выходит, как выл батюшка, наставляете,– снова грохнули булыжники,– а в жизни совсем наоборот следоват,– по-костромскому обрубая окончания, не унимался басовитый спорщик,– такого поганца и в избу не надо пускат… Яб его…

–Вот и врешь! И ты бы пустил. Что ж ты, сына родного не пожалел бы? Нет, врешь, пожалел бы! Сын он.

–Ну, може пустил бы,– помягчали булыжники,– а перед тем поучил бы.

Фото Ю. Ракиной–Аккурат и поучил его отец. Наилучшим способом выучил – любовью. Твоя баба как корову к дойке приучает? Чтобы она, значит, стояла без брыка? Как? Помоев ей соберет, да поставит… Так? Значит, угощенье ей, любовь. А если боем?..

–Боем никак невозможно,– согласился булыжный бас,– от боя молоко пропасть могёт. Такого нельзя. Скотина, она тоже понимат…

–А ты человека, да еще сына родного ниже бездушной скотины располагаешь.

–Зачем ниже,– совсем притих басовитый,– душа, это, конечно… без души быть невозможно. А всё же…

–Ну тебя к… Слушать не даешь,– закричал кто-то из тесноты.– Дальше, поп, сказки крути!

–Ну, дальше пошло обыкновенно. Сели за стол, проздравили родителя. Другому сыну обидно стало. “Что ж ты, говорит, папаня, сколько я на тебя трудился, а ты меня не награждаешь, а его вон как уважил!”

–Конечно, обидно,– словно его самого обидели, прогудел бас.

–Опять врешь. Никакой тут обиды нет. Ты, примерно, если рупь, там, или полтинник затерял, а потом найдешь, так радуешься? Обязательно радуешься, хотя у тебя, кроме того рубля, может еще и десятка есть. А найденный целковый против нее всё-таки веселее станет. Не было его – и получился!

–Фарт! Ясно-понятно, веселей!– выкрикнул опять кто-то из гущи.– Потом что было? Крути, поп!

–Потом по-хорошему зажили. Все свои убытки вернули, овец приумножили и прочей скотины… Это на другой стороне обрисовано. Овцы, там, козы… А на этой, где я сижу, тут только возвращение его и пирование.

В тесноте кто-то завозился, протискиваясь сквозь гущину.

–Пусти! Сейчас бумагу запалю, все увидят.

Вспыхнул бледный отсвет спички, а за ним по темной стене суетливо забегали красноватые блики от зажженного бумажного жгута. Но втиснувшись сам в толпу, я увидел только чью-то седую бороду, а над ней – затасканную буденовку со споротой звездой. Ни лица рассказчика, ни фрески притчи о блудном сыне, писаной кистью какого-то давно ушедшего из мира художника, рассмотреть я не смог.

Приход отца НикодимаИ то и другое я увидел лишь на следующий день придя в обеденный перерыв в казарму Преображенского собора. Рассмотреть фреску было трудно – полки верхних нар затемняли ее, а рассказчик, отец Никодим (я узнал уже его имя) сидел на краю нижних нар, и солнце, пробиваясь сквозь узкое, как бойница окно собора, ударяло прямо ему в глаза. Старик жмурился, но головы не отклонял. Наоборот, подставлял лучу то одну, то другую щеку, ласкался о луч и посмеивался.

–Вы ко мне за делом каким? Или так, для себя?– спросил он меня, когда, бросив рассматривать фреску, я молча стал перед нарами.– Ко мне, так садитесь рядком, чего на дороге стоять, людям мешать.

–Пожалуй, что к вам, батюшка, а зачем – caм не знаю.

–Бывает и так,– кивнул головой отец Никодим,– бредет человек, сам пути своего не ведая, да вдруг наскочит на знамение или указание, тогда и свое найдет. Ишь, солнышко-то какое сегодня!– подставил он всё лицо лучу. Будто весеннее. Радость!– старик даже рот открыл, словно пил струящийся свет вместе с толпою танцующих в нем пылинок.– Ты, сынок, из каких будешь? По карманной части или из благородных?

–Ну, насчет благородства здесь, пожалуй, говорить не приходится. Каэр я, батюшка, контрреволюционер.

–Из офицеров, значит? Как же не благородный? Благородиями вас и величали. Правильное звание. Без него офицеру существовать нельзя. Сколько ж тебе сроку дадено?

–Десятка.

–Многонько. Ну, ты, сынок, не печалься. Молодой еще. Тебе и по скончании срока века хватит. Женатый?

–Не успел.

–И слава Богу. Тосковать по тебе некому. Родители-то, живы?

–Отец умер, а мать с сестрой живет.

–Опять хвали Господа, Значит, и тебе тоски нет: мамаша в покое, а папашу Сам Господь блюдет. Ты и радуйся. Ишь, какой герой! Тебе только жить да жить!

–Какому чорту тут радоваться в такой жизни!

Отец Никодим разом вывернулся из солнечного луча. Лицо его посерело, стало строгим, даже сердитым.

–Ты так не говори. Никогда так не. говори. От него, окаянного, радости нету. Одна скорбь и уныние от него. Их гони! А от Господа – радость и веселие.

–Хорошенькое веселье! Вот поживете здесь, сами этого веселья вдосталь нахлебаетесь. Наградил Господь дарами.

–Ну, и выходишь ты дурак!– неожиданно рассмеялся отец Никодим.– Совсем дурак, хотя и благородный. А еще, наверное, в университете обучался. Обучался ведь?

–Окончил даже, успел до войны.

–Вот и дурак. Высшие философские премудрости постиг, звезды и светила небесные доставать умудрен, а такого простого дела, чтобы себе радость земную, можно сказать, обыкновенную добыть,– этого не умеешь! Как же не дурак?

Приход отца Никодима–Да где она, эта обыкновенная радость?– ощетинился я.– Где? Вонь одна, грязь, кровь с дерьмом перемешана – вот и всё, что мы видим. Кроме ничего! И вся жизнь такая.

–Не видим,– передразнил меня отец Никодим, ты за других не говори. Не видим!.. Ишь, выдумал что, философ. Ты не видишь, это дело подходящее, а Другие-то видят. За них не ответствуй. Вот, к примеру: родит иная баба немощного, прямо сказать, урода, слепого, там, или хроменького… Над ней все скорбят: несчастная, мол, она, с таким дитем ей одна мука… А оно, дитё это, для нее оказывается самый первый бриллиант. Она его паче всех здоровых жалоствует и от него ей душе умиление. Вот и радость. А ты говоришь – дерьмо. Нет, сынок, такое дерьмо превыше нектара и всякой амброзии. Миро оно благовонное и ладан для души. Так и здесь, хотя бы в моем приходе.

–Да какой же у вас теперь приход, батюшка?– засмеялся на этот раз я.– Были вы священником, приход имели. Это верно. А теперь вы ничто, не человек даже, а номер, пустота, нихиль…

–Это я-то нихиль?!– вскочил с нар отец Никодим.– Это кто же меня, сына Господнего, творение Его и к тому же иерея может в нихиль, в ничто обратить? Был я поп – поп и есть! Смотри, по всей форме поп!

Старик стал передо мной, расправил остатки пол своей перелатанной всех цветов лоскутами ряски и поправил на голове беззвездную буденовку.

–Чем не поп? И опять же человек есмь, по образу и подобию Божьему созданный. А ты говоришь – нихиль, пустота!– даже плюнул в сторону отец Никодим. И прихода своего не лишен. Кто меня прихода лишал? Вот он мой приход, вишь какой,– махнул он рукой на ряды нар,– три яруса на обе стороны! Вот какой богатый приход! Такого поискать еще надо.

–Хороши прихожане,– съиронизировал я.– Что ж, они у вас исповедуются, причащаются? Обедни им служите?

–А как же? Врать тебе не буду: к исповеди мало идут, разве кто из вашей братии да мужики еще. Но душами примыкают многие. И служу по возможности.

–Здесь? В бараке?

–Здесь мы всего третий день. Еще не осмотрелись. А когда везли нас, служил.

–Разве вас не в “Столыпинском” вагоне везли? Не в клетках по-трое?

–В нем самом.

–Как же вы служили? Там, в этих клетках, и встать нельзя.

Приход отца Никодима–Самая там служба,– залучился улыбкой старик и, снова всунув голову в солнечную струю, прижмурил глаза,– там самая служба и была. Лежим мы, по одну сторону у меня жулик, а по другую – татарин кавказский, мухамед. Стемнеет, поезд по рельсам покачивает, за решеткой солдат ходит… Тихо… А я повечерие творю: “Пришедши на запад солнце, видевши свет вечерний, поем Отца, Сына и Святого Духа”… Татарин враз понял, что хвалу Господу Создателю воздаем, хотя и по-русски совсем мало знал. Уразумел и по-своему замолился. А жулик молчит, притулился, как заяц. Однако, цыгарку замял и в карман окурок спрятал. Я себе дальше молитствую: “От юности моея мнози борют мя страсти, но Сам мя заступи и спаси, Спасе мой… Святым духом всяка душа живится”, а как дошел до Великого Славословия (это я всё шепотом молил, татарин тоже тихо про себя), на Славословии-то я и в полногласие вступил: “Господи Боже, Агнче Божий, вземляй грех мира, приими молитву нашу”. Тут и жулик закрестился.

Так ежевечерне и служили все девять ден, пока в вагоне нас везли. Чем тебе не приход? Господь обещал: во имя Его двое соберутся, там и Он промеж них, а нас даже трое было… Мне же радость: пребываю в узилище, повернуться негде, слова даже громко сказать боюсь, духом своим свободен – с ближними им сообщаюсь воспаряюсь с ними.

–Ведь они не понимали вас, молитвы ваши.

–Как это так не понимали? Молились, значит, понимали. Ухом внимали и сердцем разумели.

–Я вчера ваш рассказ о блудном сыне здесь слушал. Верно, шпаны к вам набралось много. Но они всегда так. И похабные сказки тоже слушать всю ночь готовы, лишь бы занимательными были.

–А ты думаешь, ко Христу, человеколюбцу нашему, все умудренными шли? Нет, и к нему такие же шли, одинаковые. Ничего они не знали. Думаешь, они рассуждали: вот Господь к нам пришел, спасение нам принес? Нет, браток. Прослышат, что человек необыкновенный ходит, слепых исцеляет, прокаженных очищает, они и прут на него глазеть. Придут, сначала, конечно, удивятся, а потом Слово Его услышат и подумают: стой, вот оно в чем дело-то! Телесные глаза, конечно, каждому нужны, но, окромя них, и духовное зрение еще существует. Как они это самое сообразят, то и сами прозревать начнут. Вроде котят. И с проказой тоже: одному Он, Человеколюбец, чудом ее с тела снимал, а сотням с душ словом своим. Так и в Евангелии написано.

–Где же это там написано, батюшка? Я Евангелие читал, а этого не помню…

–Значит, плохо читал,– снова сердито буркнул старик,– на каждой страничке там это значится.

Отец Никодим встал с нар, сделал два шага в сторону, поправил сбившуюся на затылок буденовку и потом снова обернулся ко мне. Теперь из его глаз лился свет и словно стекал из них по лучащимся морщинкам, струился по спутанной бороде и повисал на ней жемчужными каплями.

–Ты, дурашка, телесными глазами читал, а душевными-то в книгу святую не заглядывал,– ласково проговорил он и погладил меня обеими руками по плечам.– Ничего. Потому это так получилось, что ты, чуда прозрения не видавши, сам не прозрел. Очищенных от проказы не зрил.

–Какие теперь чудеса,– с досадою отмахнулся я,– и прокаженных теперь нет. Исцелять некого.

Приход отца Никодима–Нет? Нет говоришь? Прокаженных нет?– быстро зашептал, тесно лепя слово к слову отец Никодим. Улыбка сбежала с его лица, но оно по-прежнему лучилось ясным и тихим светом.– Ты не видал? Так смотри,– повернул он меня за плечи к рядам трехъярусных нар,– кто там лежит? Кто бродит? Они! Они! Все они прокаженные и все они очищения просят. Сами не знают, что просят, а молят о нем бессловесно. И не в одном лишь узилище, в миру их того больше. Все жаждут, все молят…

Лучащееся светом лицо старого священника стало передо мною и заслонило от меня всё: и ряды каторжных нар, и копошащееся на них человеческое месиво, и обгорелые, закопченные стены поруганного, оскверненного храма…

Ничего не осталось. Только два глаза, опущенные редкими седыми ресницами и на них, на ресницах – две слезы. Мутных старческих слезы.

–Вот он, приход мой, недостойного иерея. Его, Человеколюбца, приход, слепых, расслабленных, кровоточивых, прокаженных, бесноватых и всех, всех, чуда Его жаждущих, о чуде молящих.

Две мутные слезы спали с ресниц, прокатились по тропинкам морщин и, повиснув на волосах бороды, попали в последний отблеск уходившего зимнего солнца.

Зарозовели в нем, ожили двумя жемчужинами и растеклись.

Отец Никодим повернул мою голову к темной фреске, по которой тоже стекали капли сгустившейся испарины, такие же мутные, как его слезы. Скатывались и растекались. Рисунка уже совсем не было видно. На темном фоне сырой стены едва лишь брезжили две ликующе вздетых руки обретшего блудного сына отца. Только.

–Зри, прозри и возрадуйся!– шептал отец Никодим.

Борис Николаевич Ширяев
Глава из книги "Неугасимая лампада" 

наверх
8 960 346 31 048 960 346 31 04
Версия для слабовидящих
12+